— Нет, я Вам верю.
Стало совсем легко. В Японии они недосягаемы.
— Приходить к Вам буду столько раз в неделю, сколько скажете, без ограничения времени, хоть на целый день, от восьми утра до восьми вечера. А что Вы думаете про Александра Яковлевича? Вы ему не верите?
— А Вы?
— Я не знаю. Мне кажется, он прямолинеен, но не больше. Мы давно знакомы. Правда, мы вместе дел не вели. Подумайте, может быть, Вы преувеличиваете? Я, конечно, догадываюсь, с кем он работает, но он должен быть порядочным человеком. Мою кандидатуру приняли на условии, что я сделаю всё, чтобы Косуля остался работать с Вами. Но я сделаю так, как скажете Вы. А Вам следует как-то проверить, что я говорю правду, я не знаю, как.
— Я уже проверил, Ирина Николаевна. Спасибо Вам. Скажите мне одно: какие у меня шансы.
— Я ознакомилась с делом. Мне позволили прочитать лишь малую часть, но у следствия против Вас нет ничего, и если Вам не предъявят другое обвинение, всё в Вашу пользу. К сожалению, второе обвинение Вам готовят, но Суков сильно сомневается, что сумеет собрать доказательства, и не решил, что делать. Поэтому Вам нужно уходить как можно быстрее на свободу под залог. Вообще следствие в шоке, у них не получается ничего, и до суда в ближайший год дело не дойдёт, а значит, Вас могут выпустить за истечением крайнего срока содержания под стражей.
— То есть двух лет?
— Да. Но Вам следует держаться. Когда-нибудь Вы будете гордиться тем, что сидели в тюрьме.
— Это вряд ли.
— Поверьте.
— То есть, рекомендуете?
— Нет. Но Вы здесь. Скажите, Вы когда-нибудь жили или работали около тюрьмы?
— Работал. Прямо напротив пересыльной.
— Я так и знала. Знаете, есть какая-то закономерность.
— Закономерность в другом. Но, в общем, Вы правы. Вы можете передать письмо?
— Конечно. По факсу. Только не пишите ничего лишнего: меня могут обыскать.
— Хорошо.
Я взял ручку и написал:
«Здравствуй! Как там, в тех краях, где ты. Что там нынче, осень или лето. И какие там цветут цветы. И какого цвета там рассветы. Что там нынче, радость или грусть. Что там дети учат наизусть, что хотят от завтрашнего дня? — напиши два слова для меня. Что там видно на краю земли, на скольких стоит она слонах. То, что мне лишь видится вдали, — можешь ли ты выразить в словах? Знаешь ли какие тайны Будды? Кто повелевает облаками? Можешь ли сказать о том, что будет, и какой ты хочешь в перстне камень. Где твой дом, и кто мы и откуда. Кто твои родные и друзья. Хочется надеяться на чудо, что тебя ещё увижу.
Я.»
По пути назад, перед переходом на больницу, навстречу шёл другой стукач из хаты 226 — Валера. Этот, как и Слава, не ожидал встречи, а вертухаи, случайно, конечно, на некоторое время остановились, и не заговорить со старым знакомым было неприлично. — «Как дела?» — смутившись, поинтересовался Валера. — «Дела у прокурора» — ответил я. Видя, что дальше разговор не идёт, провожатый Валеры повёл его дальше, а я заковылял за своим. Вызов закончился действительной случайностью: на одной из лестниц повстречался кум, что мариновал нас в хате 228 и 226. Кум был в повседневной своей военной форме. (Это здесь они душегубы, а на воле они «пожарники».) Увидев меня, кум отвернулся и постарался пройти мимо. — «День добрый, — поприветствовал его я, — как Ваши дела?» — «Я Вас не помню, — очень вежливо отозвался кум, но остановился. — А Вы кто?» — «А я Павлов. Давеча с Вовой Дьяковым и Славяном гостил у Вас в два два шесть и два два восемь». — С моей стороны это была дерзость. Вертухай притормозил, не зная, как себя вести. Мне же реакция кума могла дать представление о том, насколько прочно моё положение. — «Вы сейчас на больнице?» — так же вежливо и бесстрастно поинтересовался кум. — «Да» — с удовольствием ответил я. — «Я желаю Вам всего хорошего. До свиданья» — «До свиданья». — Вертухай во все глаза глядел на эту сцену.
Заторопился в родную хату Вова: «Пойду я к себе. С врачом разговаривал. Она мне: «Надо ещё подлечиться: у Вас астматический компонент». А я ей: «Нет, пойду в хату. Выписывайте меня. Скоро суд. На больнице был — этого достаточно». Она мне: «А в чём обвиняют?» Отвечаю: «В контрабанде. А Вы думали, в чём?» Хорошая тётка. Лёх, она же и у тебя лечащий?» — «Вроде да». — «Ну, и как она тебе?» — «В каком смысле?» — «Ну, как, ты же к ней не случайно попал». — «Ты по себе-то других не суди». — «Да ладно! Я и не скрываю». — «А мне и вовсе нечего скрывать. Оставайся здесь, коли можешь, здесь же лучше, чем в хате. Хоть в карты поиграем, а там пока и без смотрящего обойдутся». — «Да я уж там давно не смотрящий, там чего-то намутили, кто-то пришёл…» — Вова понёс ерунду, которую и слушать не хотелось. На следующий день его выписали. Уходил Володя их хаты с явным облегчением: «Ну, наконец-то! За полтинничек вертухай по зелёной проводит в хату — уже договорился. А то на сборке говно нюхать — на х.. нужно!»
А я остался, казалось, навсегда. Свободных мест полхаты, можно бродить меж кроватей, давить тараканов, курить и размышлять, и кажется, это верх благополучия.
Арестант Сергей слушал разговоры наши с Вовой всегда молча и никакой реакции не выказывал, но говорить о своей делюге перестал, ибо съездил на суд и вернулся с диагнозом: 6 лет колонии общего режима (что гораздо хуже строгого; разница, примерно, как между общаком и спецом, недаром тюремная присказка гласит, что хорошо бы получить срок поменьше и режим построже); а злобу вымещал на молчаливом бомже, которому, все знали, через несколько дней освобождаться за истечением срока статьи. Однажды, когда Серёга нанёс бомжу несколько сильных ударов в челюсть, тот потемнел лицом, осел на койку и стал гаснуть. Казалось, умирает. Сергей испугался, тормошил бомжа, призывая очнуться, и больше уже не бил, и тот благополучно дождался дня, когда в девять утра за тормозами назвали его фамилию. Странное чувство испытываешь, видя как арестант уходит на волю. Нет, не зависть, скорее удивляешься возможности освобождения; обводишь взглядом сокамерников и думаешь, неужели и вот этот, и тот, и я — тоже могут выйти за дверь и идти в любом самостоятельно избранном направлении? Сокамерники тем временем притихают и думают о своём. Нет, не легко провожать на свободу.
Слышу закономерный вопрос: а что же ты, порядочный арестант, не заступился за бомжа? Ведь рукоприкладство на тюрьме запрещено. Напомню: каждый имеет право отвечать только за себя. Не всякому и это удаётся. Кому-то из Вас, читающих эти строки, ещё предстоит увидеть тюрьму наяву, там и припомнятся Вам слова «не осуждайте, и не осуждены будете, ибо тем судом, которым судите, будете судимы сами».
Итак, с Сергеем у нас сложились вполне добрососедские отношения. Остальная публика была невзрачна: то бомж, то стукач, премированный отдыхом на больничке, то наркоман с одной и той же темой на все случаи жизни, то вообще не поймёшь кто, в общем, мелочь пузатая. Есть словоохотливый банкир, но от него подальше, а Серёга вообще вопросов не задаёт, и потому первое дело — карты — уселись поудобнее, чтоб в шнифт не пропасли, и хорошо коротается время. По воле Серёга крадун, специалист по карману. Между прочим, нельзя сказать «карманный вор». В лучшем случае тебя поправят. Один арестант, зайдя в хату, сообщил братве, что он воровал. — «Так, значит, ты — Вор?» — последовал вопрос. — «Да» — ответил тот. И тут же получил кулаком по репе, несмотря на запрет рукоприкладства, ибо обосновать такое исключение из правил не составляло труда. Зашла речь о взглядах на жизнь. Говорю: «Каждому своё. Жизнь не понять, её можно только прожить». Сергей в ответ: «Это так, но ты сам говорил, что существует непосредственное знание. Со временем понимаешь, например, что красть нехорошо. Жаль только, что потом забываешь». — «Что мешает помнить?» — «Ты на воле среди разных людей жил, а у меня, кроме преступников, нет знакомых. Освободился — на тебе клеймо. На работу не возьмут, люди сторонятся. Слушай, если тебя на суде освободят, я заберу себе твой пояс? На зоне качаться буду, классная вещь для поясницы. И буду их, чертей, бить. Бить». — Серёга парень крепкий, и «чертям» определённо достанется. — «Погоди! — суёт карты под одеяло и устремляется на звук звякнувшей кормушки. На продоле дежурит вертухайша, не чуждая желания пообщаться с арестантами, и Серёга, наклонившись к кормушке, говорит с ней чуть ли не часами. Уже известно, что зовут её Надя, бывшая учительница, иногородняя, приехала в Москву за лучшей долей, зарплата в пересчёте на валюту 16 долларов в месяц. Иногда Надя отвлекается по делам, но потом сама открывает кормушку, или Сергей проволочкой через шнифт (чтоб не ударили с продола дубинкой по пальцу) отодвигает заслонку и, увидев Надю, стучит в тормоза: «Старшая! Подойди к семь два ноль!» (номер хаты с этого момента повествования уже не соответствует действительности: не помню; а тюремная тетрадь не сохранилась, сжёг я её на мартовском снегу в лесочке перед домом вместе с тюремными вещами, и горели они, надо заметить, по-особенному, долго, зловонно и дотла). Надя повелительно отвечает: «Что нужно!?» — и беседы продолжаются. Я уже играю с воображаемым соперником, отчаявшись дождаться Серёгу, а тот уже расстегнул штаны и, отойдя от кормушки, покачиваясь демонстрирует Наде нечто такое, чего с этой стороны не разглядеть. Надя с каменным лицом остановившимся взглядом глядит в кормушку, а Сергей с пафосом восклицает: «Что, этого хочешь?! На, смотри! Смотри!»
— Продолжим? — говорю, когда Сергей возвращается.
— Не.., — отвлечённо бормочет он, — не могу: только пизда перед глазами. Негр тут был. Я ему: «Давай я тебя выебу!» А он по-английски: мол, не понимаю, чего хочешь. Я его за шкибот, кулак к носу и жестами: «Хочу ебать твою чёрную жопу! Понял?»
— А он?
— А он смеётся… Что тут поделаешь. То ли дело дома. Я, как освободился, мы с друзьями вечером в микрорайоне пидараса поймали и вшестером выебли. Кричал, пидер, убежать хотел, даже вырвался. Мы его опять поймали и опять выебли. До зоны доехать — там не проблема.
Эта же самая Надя, прослышав о моём учительском образовании, пыталась завести суровые беседы и со мной, но, натолкнувшись на молчание, сильно меня невзлюбила и настойчиво выпасала в шнифты, чтобы зычным голосом указать, кто в доме хозяин, когда я подымусь к решке. К дороге я подступался редко и неохотно, хотя решка на больнице не высоко. Наша хата сообщалась вверх со спидовым женским отделением и вниз со спидовым мужским. Вылавливая удочкой верёвку с малявой или грузом, я внимательно оглядывал руки, нет ли порезов, выбирал верёвку как можно меньше касаясь её, и потом тщательно мыл руки. Девчонки сверху всё время просили загнать им хороших сигарет и бумаги на малявы и время от времени интересовались, нет ли у нас «баяна». Однажды они загнали Серёге ножницы, которыми он взялся стричь ногти и порезался до крови. Несколько дней Серёга гнал самым отчаянным образом, так что на лбу проступали капли пота, потом решил, что чему быть, того не миновать, смирился и постепенно успокоился. Я же отслеживал комаров, которые живут на больнице Матросской Тишины даже зимой, и исправно уничтожал их, особенно сердясь на тех, что напились крови. Говорят, комары могут быть переносчиками СПИДа, а до последнего — далеко ли. Кто-то из спидовых снизу загнал Серёге тетрадь со своими стихами, которые Сергей читал жадно и сосредоточенно, а некоторые переписал себе. Можно ли почитать, поинтересовался я. Стихи оказались плохие по форме, похожие друг на друга, трагичные и безнадёжные. Но Сергею они понравились очень. Одно запомнилось и мне. Вот оно.
* * *
Я был предназначен судьбой для побед,
Для славы и слов благосклонных и лестных,
Но вот я в тюрьме, и померкнувший свет
Кричит голосами теней бестелесных.
Мне снова на суд, в заколдованный круг,
Но руки сковали стальные браслеты ?
К отребью в погонах карающих рук
Никак протянуть мне возможности нету.
Я вновь в автозэке, погибший талант,
Среди обречённых, приезжих и местных.
Как будто я тысячу лет арестант
И езжу на суд со времён неизвестных.
Отсылая тетрадь, Сергей отписал автору в духе арестантской братской солидарности
и составил, какую мог, продуктовую посылку. В основном же от мужского спидового
отделения веяло грозной тишиной. Напротив, каждое утро с верхнего этажа, как в
один голос, отчётливо и жизнерадостно, девчонки кричали с решки: «Доброе утро,
страна!!» — и, довольные тем, что кого-то разбудили, заливались весёлым смехом.
Ресничек у них на решке нет, и женские голоса разносятся далеко по тюремным дворам
и, может быть, слышны в утренней тишине на набережной Яузы, где прохожих, впрочем,
не бывает, там, деловито вписываясь в повороты, спешат вперёд и мимо лишь автомобили,
которым неведомо, что за кирпичным забором в корпусах томятся «мамки» — женщины
с детьми, рождёнными несвободными, не рассчитывают выйти на волю больные СПИДом,
гепатитом и туберкулёзом, гниют заживо обитатели общака, страдают от зубной боли
тысячи арестантов, а мусора калечат почём зря кого захотят, что людские страдания
там столь разнообразны и собраны воедино; не есть ли это место полномочное представительство
ада? Не ведают того спешащие мимо автомобили. Не хотелось думать об этом и мне.
Под кроватью обнаружилась коробка с книгами. В. Катаев, «Я сын трудового народа».
Издание тридцатых годов. Открываю книжку. Печать: «Внутренняя тюрьма НКВД. Отметки
спичкой или ногтем на полях и между строк влекут за собой отказ в пользовании
библиотекой». Книга в идеальном состоянии. С отвращением кидаю её в коробку, не
хочется прикасаться. Сколько лет не было такого желания у десятков (или сотен)
тысяч арестантов, которым она попадалась на глаза. И что такое внутренняя тюрьма.
Значит, есть и внешняя? Или вы, «дорогие россияне», все в тюрьме, а мы, зэки,
в карцере?
Шли недели, менялись люди, только Серёга оставался на больнице и ждал этапа. Остальные
долго не задерживались: неделя — и выздоровел. Прошёл месяц, по-прежнему в хате
неполная загрузка, контингент незаметный. Больничная лафа. Каждый день на больнице
увеличивает шансы. Уколы пирацетама, анальгина и даже витаминов, бандажный пояс
и кое-какие переданные через адвоката непросроченные таблетки возродили надежду,
что здоровье окончательно загублено не будет. Во избежание позвоночных проблем,
да и сил уже не хватало возноситься наверх, на прогулку я не ходил, вместо этого
решая загадку быстро и медленно текущего времени, убедившись окончательно в его
относительности и неравномерности. Глядя на стрелку часов, принесённых Ириной
Николаевной, я отчётливо замечал, как время останавливалось не только в ощущении,
но и сама секундная стрелка вдруг зависала на мгновенье, и секунды в вязком пространстве
длились дольше, потом вдруг циферблат становился звонким и напряжённым, а стрелки,
как с цепи сорвавшись, совершали стремительные обороты. «Не глюки ли» — думал
я без страха, погружаясь в свои миры, из которых временами возникали энергетические
смерчи, которые, казалось, или разорвут душу, или разрушат стены, в ярости я обращал
эти вихри в пространство, обрушивая их на препятствия и врагов, замечая иногда
при этом, что сокамерники делают то, что я им мысленно прикажу. Отныне этот инструмент
подлежал заточке; если не иначе, то так, но я уйду из тюрьмы. Мир обычный встал
на ребро, как монета, предметы засветились яркими фосфорическими красками двойного
образа — вот они, эйдосы Платона! Каждый предмет носит в себе свой образ, и можно
воздействовать на образ, чтобы поменялся предмет. Нет, я выйду отсюда. Уже пронёсся
над Москвой тот мистический ураган, что зародился неизвестно где и лезвием разрезал
Москву пополам, пронёсся, поднимая в воздух металлические гаражи, снося крыши,
срезал кресты с куполов Новодевичьего, с корнями вырвал деревья у подъезда моего
дома, разметал рекламные щиты на Тверской и, как монеты в ладонях, потряс Матросскую
Тишину: задрожали стены, погас свет, зловещий и радостный гул нарастал, и воздушные
вихри заиграли железными пальцами на струнах тюремных решёток. В наступившей темноте
арестанты стояли как в церкви и кто-то с надеждой произнёс: «Может, тюрьма развалится…»
«Я выйду отсюда» — говорил я себе, но тюрьма оставалась сильнее.
Играть в карты я мог до бесконечности и сожалел, если не хотел играть Сергей.
Арестанты сторонились нас, в игру категорически не вступали. Выигрывать мне нравилось,
а Сергей от частого проигрыша мрачнел и брал паузу. — «Ты чего? — изумлялся я,
— мы же время коротаем». — «Цепляет» — признавался Сергей, и приободрялся при
выигрыше. Откуда-то у него вдруг появилась книга Меллвилла. — «Жаль, неинтересно»
— прокомментировал он, а я взялся читать и оказался как во сне. Тюрьма исчезла,
и сон был хороший, каких не было со времён воли, разве что наяву. Впрочем, и этот
был наяву. Прожитая жизнь ничем не отличается от прочитанной книги, как невозможно
отрицать и то, что ты живёшь, если не всегда, то долго: разве ты можешь сказать,
что однажды родился? Нет, скорее жил и раньше. Будучи арестантом, легко понять,
как можно бояться вечности, вот мы и думаем, наверно, что рождаемся и умираем.
В зависимости от контингента обстановка в хате меняется. То всё общее, и чай,
и сахар, и сигареты, то каждый за себя или с кем-то, семьи на больнице сформироваться
не успевают. Мы же с Серёгой, как больничные старожилы, старались помогать друг
другу: то ему через решку придёт груз, то ноги (мусора, шныри) в кормушку передадут
посылку от многочисленных знакомых каторжан, или мне повезёт пронести что-либо
от адвоката или придёт передача. Во всяком случае, две пачки сигарет с каждого
вызова — это обязательно. А то, что сигареты — «Парламент», дорогие и хорошие,
подымет авторитет любого арестанта. С появлением Ирины Николаевны стало не так
голодно, каждый раз она приносила бутерброды и сок, но проблема оставалась. Сергей,
как старый арестант, стойко переносил чувство голода, а я вообще лишь недавно
обратил внимание, что оно что-то значит, но с крепнущей надеждой возвращалось
желание этого чувства не испытывать. В основном мы заглушали его сухарями, благо
невкусного невольничьего хлеба на больнице давали много. — «От баланды х.. толстеет»
— грустно и назидательно шутил Сергей, доставая с решки завёрнутые в грязную тряпку
остатки сала (подоконник на решке служит холодильником). За решкой была какая-то
погода, по хате гулял морозный ветер, круглые сутки мы были одеты во всё, что
было. Заглянула в хату лечащая. Все уважительно встали, я не смог (прихватило).
Не подняться при посещении врача может значить рассердить его, последствия чего
ясны. Я забеспокоился, но подняться не смог.
— Что, холодно тут у вас?— спросила врач. — Пора поставить рамы. Я распоряжусь.
В этот же день хозбандиты под её личным руководством поставили рамы со стёклами,
стало тепло и не так противно. Почему-то особенно омерзительно видеть тараканов
в холодном помещении.
Назначили новый курс уколов, это страшно порадовало, значит, ещё минимум десять
дней буду на больнице, это чувствовалось и по другим, едва уловимым признакам.
Я вообще не хотел ни на какую Бутырку. Правда, предстояло опять посетить суд,
почему-то Тверской, а не Преображенский, несмотря на то, что все, кто на Матросске,
должны ехать в Преображенский. Изредка показывавшийся Косуля с значительным видом
пояснил, что другой из главных обвиняемых по моему делу, некий Козлов (как говорили,
мой подельник), о котором я в жизни не слышал, ушёл на свободу через Преображенский
суд, и теперь там шорох, в суде якобы идёт прокурорская проверка, и мне туда никак
нельзя. Приходилось соглашаться, т.к. против лома нет приёма (вопреки Косуле,
я опять написал заявление с просьбой рассмотреть возможность изменения меры пресечения
в Преображенском суде, но, видать, мои послания туда не доходили по определению),
и бороться с синдромом Сукова-Косули я целиком по этому вопросу доверил Ирине
Николаевне. Слабое место арестанта — он готов довериться всегда, хотя его и трудно
обмануть. — «Потерпите, — говорила Ирина Николаевна. — Пишите, например, стихи».
— «Ирина Николаевна, а Вы бы стали писать стихи на помойке?» — «Да, я слышала,
какие в тюрьме условия». — «Хорошо, что не видели». — «Вы будете сердиться, но
Косуля требует, чтобы на этот раз в суде Вы отказались от заседания до окончания
лечения. Я согласна с Вами, но сейчас доводить ситуацию до критической как никогда
опасно. Вы хорошо держите их на грани возможного, но переступать за неё не стоит.
Я могу лишиться возможности Вам помочь, а я бы хотела. Особенно сейчас, когда
появилась возможность получить медсправки. Тюремная больница их обычно не выдаёт,
но нам даст». Как взорвался протестом воспалённый мозг! Но я ответил: «Хорошо».
Потому что дальше следовала